Но при всем этом дерево растет само.
Так же и свобода народа питается невидимыми внутренними соками индивидуальных усилий членов Мы. Рост дерева свободы может быть замедлен посторонним вмешательством, затруднен, искажен, сведен на нет, дерево это может быть повалено исторической бурей или срублено рукой могущественного завоевателя. Но никакая внешняя сила не сможет заставить его расти, созревать.
Сама верховная власть может быть лишь инициатором или тормозом для роста, расширения социальных я-могу, но источник животворящей силы роста мы можем искать только в глубинной жизни отдельной клетки этого организма – индивидуальной человеческой воли.
Ясно, что в тех случаях, когда воля довольствуется своим социальным я-могу и подавляет все попытки сознания указать на его недостаточность, никакой надежды на расширение социальных я-могу не остается.
Горький опыт многих бунтов и революций убеждает нас в том, что воля, решившаяся на борьбу с властью и даже добившаяся победы, часто кончает тем, что на развалинах поверженного деспотизма устанавливает новый.
Поэтому в поисках фермента, созидающего зрелость народа, мы должны сосредоточить все свое внимание на третьем возможном здесь варианте: на подвижнической готовности терпеть страдание осознанной несвободы, как бы ни малы были надежды на прекращение их и каких бы испытанных уловок ни предлагалось нашему сознанию для заглушения этой плодотворной муки…
Чем пристальнее будем мы всматриваться в отношение индивидуальной человеческой воли к ее социальному я-могу, тем больше будем убеждаться, что предоставленный ей здесь выбор является лишь частным случаем выбора более широкого и всеобъемлющего. Сущность этого выбора определяется тем, что нашей воле дарованы огромные возможности влиять на систему своих представлений о мире.
Каждый новый день приносит человеку новую волну впечатлений, сведений, известий, знаний об окружающем и о себе самом. Есть среди этого потока впечатления, оставляющие нас безразличными, – им мы позволяем проваливаться без следа в бездонные кладовые памяти. Изредка попадаются радостные, наполняющие сердце гордостью, надеждой, нежностью, любовью, – их мы лелеем, раздуваем, возвращаемся к ним мыслями снова и снова. Но есть и такие, что вонзаются в сознание и торчат там как тупая заноза, не давая думать ни о чем другом.
Вот какое-то дело, долго подготовлявшееся тобой, забиравшее все помыслы и силы, пришло к безнадежному краху.
Вот услышал про чье-то преуспеяние, счастье, удачу, и зависть начинает точить душу.
Вот нечаянно припомненный поступок снова обжег стыдом.
Вот сомнение коснулось того, во что свято верил. Вот вспомнилась упущенная любовь. Вот чье-то несчастье отозвалось в сердце болезненным состраданием.
Вот чей-то талант открыл тебе, каким ты уже никогда не будешь.
Вот случайная боль под левой лопаткой вызвала вдруг шальную мысль о неизбежной смерти.
Любого из этих впечатлений достаточно, чтобы белый свет стал вдруг немил. И тогда мы беремся за работу.
Мы убеждаем себя, что дело потерпело крах не от нашей неспособности, а от злых козней подлецов и ничтожеств. Что чужой успех наверняка замешен на каком-нибудь жульничестве. Что припомненный поступок – далеко не самое худшее, что можно было совершить при тех обстоятельствах. Что одно жалкое сомнение не может поколебать прочности моей веры, разделяемой миллионами несомневающихся. Что упущенная любовь не стоила любви. Что в случившемся несчастье виноват сам пострадавший, нечего его жалеть. Что прирожденный талант не заслуга, а лишь повод для особого спроса. Что и насчёт смерти самой надо еще посмотреть и разобраться, так ли уж она неизбежна; недаром же говорят о загробном царстве, или о бессмертии души, или о ее переселениях в другие существа, или о том, что человек живет в делах своих.
И так день за днем, приобретая жизненный опыт, мы бессознательно вырабатываем в себе искусство не знать, не понимать, не видеть, не помнить, не думать. Иными словами, мы выбираем неведенье.
Конечно, не всякое представление легко поддается искажающему давлению нашей воли. То, что я вижу, слышу, чувствую сейчас (представления инконкрето), объявить несуществующим весьма трудно. Но все, что я помню, предвижу, предчувствую, в чем убеждаюсь путем умозаключений (представления инабстракто), готово в случае надобности поддаться требованиям моей воли, приобрести расплывчатость, многозначность, двусмысленность, обрасти системой смягчающих толкований или просто изменить смысл на обратный.
Вот несколько примеров, взятых почти наугад.
Враг подступил под стены моего города. Я слышу грохот его пушек, вижу дымы зажженных им пожаров, первых раненых проносят мимо меня по улицам. Здесь мне уже никуда не деться от своего знания об обрушившейся беде, ибо оно дано мне инконкрето. Я чувствую, что должен немедленно предпринять какие-то решительные действия: защищаться с оружием в руках или бросить все и спасаться бегством. Но ведь задолго до вторжения я слышал голоса, предупреждавшие о возможной угрозе. Меня пытались убедить в необходимости затратить свои силы, пожертвовать часть средств на оснастку флота, вооружение армии, укрепление границ. Отчего же я не внял тогда этим предупреждениям? Да оттого, что тогда беда являлась мне в виде слабого представления инабстракто и лень, корыстолюбие, эгоизм, инертность легко свели его на нет.
Вот стражники всходят на порог моего дома. Я слышу стук в дверь и грозный голос: «Именем короля, именем бога, именем республики, именем народа, именем закона…» И пока дверь трещит и медленно поддается под ударами, я, мечась из одного угла в другой, успеваю вспомнить, что до меня доходили слухи о том, как это случалось с другими, что были люди, звавшие меня присоединиться к ним и сообща покончить с произволом, пока еще не поздно. «Ах, как они были правы!» – восклицаю я в отчаянии. Но поздно.
Вот разнившаяся река смывает весь урожай с моего поля. Я пытаюсь спасти хоть что-нибудь и проклинаю себя за то, что не внял в свое время тем, кто настойчиво предлагал устраивать загодя запасы на случай бедствия или заняться строительством защитной плотины.
Но спрашивается: эти люди, заблаговременно предупреждавшие меня, – были ли они умнее, прозорливее прочих? Нет, они знали о будущем ровно столько, сколько и мы, и делились с нами всем, что знали. Но, может, они были безразличны к радостям сегодняшнего дня? Ничуть не бывало. Вся разница между нами и ними, между их знанием и нашим состояла в том, что для них абстракто надвигавшейся беды обладало такой же достоверностью, как и конкрето сегодняшних соблазнов и страстей, и поэтому способно было пересилить их, а для нас – нет. То есть в том, что они избрали веденье.
Дар разумного сознания, присущий каждой человеческой воле, можно уподобить прожектору, созданному для того, чтобы освещать окружающий мир во времени и пространстве. Свобода воли ни в чем не может быть реализована с большей полнотой, нежели в обращении с этим даром. Выбор состоит в том, чтобы направлять луч прожектора осторожно, избирательно, избегая освещать все пугающее, ускоряющее, тягостное, отталкивающее, опасное, – это выбор неведенья; или посылать окрест себя ровный и ясный свет, не ослабляя его и не отводя даже от самых грозных и мучительных картин, – это мужественный выбор веденья.
Онтологическая важность этого духовного акта представляется мне такой огромной и так мало оцененной, что я вынужден вновь остановиться на нем и расшифровать смысл выбора как можно подробней.
Прежде всего, выбор не совершается человеком раз и навсегда. Это непрерывный процесс, непрерывное испытание нашей свободы, и возможно, что сегодня у нас уже не хватит сил терпеть ту меру веденья, какую мы терпели вчера.
Нет никакой возможности провести между людьми четкую границу и сказать: эти выбрали одно, а эти – другое. Какое-то веденье так или иначе допускает каждый, но главнейшая для нас разница – разница в степени – ускользает от объективной оценки. Слишком потаенным остается этот акт, чтобы мы могли с уверенностью судить по внешним проявлениям. И тем не менее как ручей при открытии запруды устремляется всегда по пробитому руслу, так и сложившийся характер человека при сигнале тревоги – один привычным движением сосредоточит свет сознания на источнике угрозы, направит волю в русло веденья, другой не менее привычно опустит завесы, ширмы, шторы, постарается увильнуть, отвлечься, забыть, то есть свернет в сторону неведенья.